впитывали присутствие друг друга, наполняясь им до краев, до глубины. И от этой полноты любимым человеком хотелось кричать и плакать.
Мы познакомились в больнице: она болела тяжкой пневмонией, а я помогал маме, лечившей ее. Вначале я только заметил, что девочка (или - девушка?), необычайной красоты и бледности, с кудряшками, налипшими к потному лбу, читает обожаемого моего Грина. Мама гоняла меня - "не утомляй больную!" - но я прятался от нее, сутками пропадая в палате. Врачи хмурились, говоря о Кате, ее мама плакала в коридоре, а моя родная Айболитица на вопрос - "мам, Катя ведь поправится?" - отвечала неожиданно резко: "Больше слушай разных умников. Должна поправиться! ОБЯЗАНА! Точка."
Я понял: пока Катя больна - нет покоя моей совести. Мне было девятнадцать, и я был максималистом. Кате было восемнадцать, и она была ангелом - глядя на нее, хотелось дрожать и скулить от умиления.
Вначале мы исследовали ум и вкусы друг друга; потом - вместе мечтали; потом - я носил ей в палату все, чем надеялся обрадовать ее: фрукты и цветы, любимые книги, репродукции, журналы; помогал ей делать процедуры, следил за ее лечением, кормил лекарствами (Катя - зевака и мечтатель, с режимом не дружит). Мама уже не гоняла меня, - только смотрела на нас, странно и печально улыбаясь.
А потом - потом мама вылечила Катю, несмотря на прогнозы, ужасавшие меня, - и у меня появился еще один повод быть вечно благодарным ей (помимо собственного рождения).
Катя была хрупкой, ломкой, как экибана, но в глазках зажигался крепкий, здоровый огонек, и больше в них не было усталой обреченности, так испугавшей меня. С Катей мы не расставались ни на час. Она скоро должна была сделать то, во что мы оба не могли поверить: уехать от меня, далеко, за сотни километров - ее отца-офицера переводили в другую часть...
Перед отъездом мама зазвала ее к нам на дачу - отдыхать, наблюдаться и вести правильный образ жизни. Этот прощальный праздник осуществился без особых трудностей - с нашим незаконным отсутствием на работе и в институте все решилось на удивление гладко. А спустя неделю дачной жизни мама, убедившись, что все идет научно, позитивно и правильно, уехала, оставив меня в удивительном, невероятном, неописуемо замечательном уединении с Катей.
Перед отъездом она провела с мной Разговор, суть которого заключалась в просьбе:
- Не трогай Катю!
Я спросил: "А в перчатках можно?" Мама была непреклонна:
- Ты прекрасно меня понял. Не трогай Катю! Ей сейчас это... не полезно. Она слабая, ей нужно окрепнуть. Думаешь, я слепая? Не трогай Катю...
Мы никогда не говорили на такие темы, поэтому оба покраснели.
***
Стоял октябрь, бабье лето - солнце, теплынь, густая, оцепенелая тишина. Воздух был нагрет, настоян на земле, травах и дыме, как лечебный отвар, - и клубился над горизонтом волнами дрожащего тепла. Осень будто отменила свой приход, и угадывалась только в листве, желтеющей вопреки солнцу, и в свежих, бодрящих ночах.
Я знал и любил каждый клочок этой земли, и был счастлив возможностью все показать, всем поделиться с Катей. Мы гуляли далеко - уходили на целый день смотреть "мои" леса, "мои" перелески и холмы... Часто мы отдыхали - Катя полулежала, облокотясь на меня, а я обнимал хрупкие плечики, перебирал кудряшки, целовал ухо, - и она не уставала, а наоборот - наливалась теплом и силой от земли и от нашей любви. Личико розовело, глазки разгорались - и я плясал вокруг нее, выздоравливающей, шаманские пляски. Мы говорили, много говорили - без устали, без напряжения, удивляясь легкости вхождения друг в друга. Почти не говорили о нашей любви, но в любой теме так легко и полно понимали друг друга, что казалось: нет между нами никаких границ, все, что поймет один – поймет и другой. Было такое абсолютное доверие к каждому взгляду, полувзгляду...
Однажды мы отправились "на чертовы кулички" - смотреть дальнюю излучину реки, любимую мной, диковатую, будто сочиненную каким-то фантазером. Утром парило, воздух был густой и теплый, как кисель, солнце старалось - грело, как летом, - и мы пошли налегке, взяв "на всякий пожарный" куртки, шарфы и легкие зонтики.
Было жарко, и мы топали не спеша. Лиловое марево, соткавшееся на горизонте из воздуха-киселя, мало-помалу слилось в пятно - бесцветное, безразмерное; оно густело, наливалось объемом, расползалось все дальше и выше по небу... Пятно ползло в сторону, и мы