спеша, как вдумчивый доктор, он совершенно раздел трепещущую Ариану ("И когда она успела так набраться? Что ж ее трясет так то?") и терпеливо, шаг за шагом, как предписывалось проводить предварительные ласки (плохо пропечатанные копии сексуальных руководств к тому времени были уже прочитаны им и всей мужской половиной прогрессивного студенчества от корки до корки), стал осваивать податливое тело Арианы. Как упорный бродяга, как будущий отец соц-реализма, путешествовавший по родной стране от села к селу, от города к городу, он скользил по Ариане от мочки уха к бьющейся жилке на шее, от впадинки у горла к покатому плечу, от запястья к локтевому сгибу, от ямочки пупка и просторов живота к крошечному соску (груди восемнадцатилетней девочки рядом с пышной развитостью всего остального провоцировали на сарказм; на Бархата же накатил приступ умиления, поднявший еще выше бушевавшие в нем волны жалости). В какой-то момент он поймал себя на том, что не различает, чем, собственно, он касается Арианы - пальцами ли, языком ли, и только тогда понял, что его прикосновения и даже легкие прикосновения губами к едва покрытому пушистой порослью лобку, заставлявшие содрогаться ее тело, как земную поверхность чрезвычайно близкий удар грома, не отзываются в нем самом ни единым дуновением желания. Он и в самом деле был доктором ее желания, братом милосердия, ни в коем случае не испытывающим ответной агрессии страсти, которой все его естество сопротивлялось как выворачивающему внутренности святотатству. С удивлением и испугом он бросал иногда взгляды вниз, к своему паху, каждый раз отмечая там полный штиль и безразличие к происходящему. Между делом ему вспомнился Понтий Пилат: член устранился от происходящего и без сомнения умыл бы руки, если бы они у него были. Ничто не будоражило, ничто не трогало Бархата. Не возбуждало даже самое смелое из его продвижений, даже к вагине Арианы (сама мысль о том, что к ней никто до сих пор из плотских побуждений кроме, может быть, самой Арианы, не прикасался к этим девственно нежным орхидееподобным лепесткам, заключала в себе запал возбуждения, который, однако, даже не тлел в безвоздушном - на сей момент - пространстве Бархатового либидо). Незадачливые пальчики Арианы невзначай выдоили из Бархата всю природную тягу к женской плоти. После очередного, уже более решительного проникновения языком между дрожащих половых губ девушки, задохнувшийся от усердия Бархат как-то сразу смирился с тщетностью своих усилий, откинулся на траву и прошептал самому себе: - Ничего не понимаю... Движение воздуха заставило его поднять глаза. Из-за паутины листвы на него глядели шальные глаза приятеля. Точнее, Бархату вначале показалось, что приятель смотрит на него, на самом деле он пожирал взглядом обнаженное тело Арианы, чье кажущееся бесчувствие полностью камуфлировало кипящую под белокожими просторами похоть. Приятель взволнованно, но хитро подмигнул Бархату, и тот, сразу решившись, подмигнул ему в ответ. Выбора не было. Оставлять Ариану на произвол ее страстей ему не могли позволить все те же жалость и сострадание. Он осторожно извлек руку из измученных и совершенно мокрых глубин промежности Арианы и отодвинулся. Она не пошевелилась. Лишь вишенки сосков чуть качнулись. Приятель передал ему початую бутыль дешевого вина, ловко и бесшумно извлек свое мужское орудие, гордый вид которого свидетельствовал о его абсолютной готовности к самым фантастическим подвигам, навис на какие-то доли мгновения над распростертой изнывающей Арианой. Пару раз бронебойная головка его члена скользнула по промежности Арианы, сразу же приветливо распахнувшейся к нему во всей розовости, и, не раздумывая более, медленными толчками проник в самую глубь влагалища. Зачарованный Бархат стоял прямо над ними, пот заливал ему глаза, но он не мог оторваться от этого зрелища. Иногда он прикладывался к огромной, как фашистская граната, бутыли, отхлебывал кислого вина и снова жадно смотрел. Смотрел не потому, что ему нравилось. Наоборот, то, что приятель делал с Арианой, совершено обезумившей (то ли после затяжной пытки Бархата, то ли от боли и осознания дефлорации, то ли от естественной присущей ей похоти), все более поражало своей примитивной безыскусностью, животным стремлением к полному экстазу, угловатой