ты, но по-другому. Его бессмысленность иного рода. В июньской пивной собственный голос казался Бархату неуместным, как шелест сентябрьского ветра. - Да, говорю я, проблема сексуальности не является для Кеши предметом для размышлений, также как она не является проблемой для кроликов, сусликов и прочей живности... Ха, ха, говорю я в то же время. Зачем Кеше задумываться и тратить и без того резко ограниченный запас все того же серого вещества, если у него изначально верные установки, от природы верные?! - И в чем же они заключаются? - Да ни в чем! Курица - не птица, баба - не человек, - вот его единственный принцип в отношении с женщинами. Поэтому у него все просто. Они сами летят к нему, как мухи на..., ну или как бабочки к огню. Их не слишком замысловатую дамскую природу неумолимо влечёт его животный магнетизм Ему остается только взять любую понравившуюся ему самку, тащить в свою берлогу, где делать с ней все, что душе угодно. Хоть в бараний рог скручивать, хоть черепаху делать, хоть бобра... К вящему взаимному удовольствию, - приятель наслаждался своей речью не меньше, чем пивом. - И заметь, что при этом он не нуждается ни в каких дополнительных средствах. Тем более в биноклях. Бархат опустил полупустую кружку на жирную пластиковую поверхность столика невыносимо медленно, но все равно - резкий звук удара превосходила все ожидания. Приятель, наверное, впервые за вечер поднял глаза и недоуменно покосился на Бархата. - Разве это бархатное, - сказал Бархат, глядя в кружку, словно надеялся найти в хлебаемой жидкости что-то приятно родное, созвучное его прозвищу, а нашел только дохлого таракана, - это в лучшем случае "жигулевское", да еще и порядком разбавленное. В переводе сказанная им фраза означала: "Убью эту Ариану. И когда она успела разболтать?". У выхода его рикошетом достала внезапная и зловещая Кешина ухмылка, адресованная двум извивающимся девицам за широким окном пивного заведения. Девицы зазывно щекотали пальчиками воздух. В их кошачьих глазах стекленела похоть. Вечер был пуст, как бутылка, стоящая у балконной двери. В углу дивана сидел Бархат в излюбленной позе "пассажира, отставшего от Титаника и теперь прислушивающегося к тихому ропоту океана". По стенам ползли густые пятна тополиных теней, натыкаясь друг на друга, подрагивая, кувыркаясь, подпрыгивая, сползали вниз, на пол, где продолжали дурашливую игру, забавляющую ленивый взор единственного зрителя, способного оценить незатейливое светопреставление. Квартира была пуста. Ее ничуть не наполняло присутствие оцепенения, которое источал Бархат. Оцепенение не имело ни формы, ни веса, ни запаха, ни вкуса, ни цвета. За окном переговаривались люди и автомобили, крутилась пыль, изредка сновали бывшие и настоящие домашние животные, вдоль осторожного потока ветра с достоинством плыли иссушенные деревья, - все находилось в движении и производило впечатление жизни, но поскольку - бессмысленный трепет пыли и белковых тел не стоил внимания Бархата - ни звуки, ни образы улицы ничуть его не волновали, и значит, не имел никакого отношения к жизни. Пустую квартиру не мог наполнить и сам Бархат, обладавший достаточно четкими формами упитанного тела, внушительным ростом и не менее внушительными размерами головы, рук, ног и всех остальных частей тела. Но физические показатели Бархата не имели значения, поскольку все органы бездействовали почти совершенно. Было в этом что-то сродни мудрому искусству индийских аскетов, несмотря на то, что о хатха-йоге Бархат имел смутное представление: способность к отрешенности входила в набор его природных свойств. Правда, раньше, до того, как в руки Бархату попалось бинокулярное чудище, оно, это свойство не играло роль первой скрипки, да и самим хозяином вряд ли ценилось по достоинству. Зато теперь... С недавних пор Бархат редко слушал музыку в одиночку. Редко перелистывал страницы книг, впитавших соки чужой фантазии, при дневном свете; при искусственном, если его пальцы и касались каких-либо страниц, то только тех, которые радовали глаз стройностью поэтических столбцов. Слишком большее нечто заполняло самого Бархата, всю его внутреннюю, невидимую миру полость; слишком большое и слишком значительное, чтобы оказаться - пусть даже на самое короткое время - менее увлекательным, чем пустопорожняя суета